1. К началу 20-го века люди были едины в ожидании, что прогресс и разум будут определяющими в грядущей секулярности. Формирование современного товарного общества понималось как процесс постепенной демифологизации и безостаточной рационализации всех отношений. Социалистическая оппозиция хотя и провозглашала, что лишь освобождение из-под капиталистической власти даст возможность полностью развернуться рьяно празднуемому ею потенциалу рациональности. Культурно-консервативные голоса, в свою очередь, скорбили по всему тому, что исчезало в их глазах с «расколдовавынием мира». Оба течения, тем самым, ни в коем случае не сомневались в прогрессистско-оптимистическом видении, а всего лишь варьировали его.
Истинный ход истории жестоко опроверг это предположение. Столетие целевой рациональности и технологической возможности оказалось столетием высвободившейся иррациональности, массового помешательства и до сих пор невиданных разрушения и бесчеловечности.
На вопрос, почему оптимистические предсказания дедов не сбылись, внуки и правнуки, если они вообще считают царящее безумие проблемой, прежде всего, один ответ: молниеносная рационализация и взрывоподобный прирост технических и социальных средств не сопровождалось соответствующей рационализацией общественных целей. Человечество, поэтому, похоже на ватагу пятилетних, которые со дня на день начинают использовать для своих гонок не трёх-колёсные велосипеды, а гоночные автомобили, а для ковбойских игр — не палки, а автоматическое оружие и атомные боеголовки.
Как бы правильно ни было говорить вместе с Гюнтером Андерсом об «асинхронности человека с его производственным миром» и выявлять различия между царящей повсеместно рациональностью целей и отсутствующей рациональностью смысла, столь же неверным было бы, однако, буквально понимать расхождение «делания и представления» и «знания и совести» как отставание последнего. За иррациональностью современности ни в коем случае не стоит на заднем фоне продолжающаяся жизнь каких-либо пещерных инстинктов и упорства биологического субстрата.
Сколь часто модерн оказывался убийственным, в деле участвовали каждый раз истинно современные представления, позиции и идеологии. Проблема не в том, что универсальный процесс рационализации обошёл стороной сферу смысла и цели и остался неполноценным; более того, процесс рационализации сам обладает тёмной, иррациональной стороной. Где современность затапливается, якобы, «архаичными» элементами, речь идёт каждый раз о чём-то вроде вторичной, созданной самой собой «постоянной архаичности». (По этой причине, кстати, я считаю и термин «варварство» малополезным, даже эвфемизмом. В вопросах жажды убийства и ярости разрушения настоящие варвары были в сравнении с западной цивилизацией просто маленькими мальчиками).
Этот приговор относится и к главе в истории современного товарного общества, которая менее всего хочет приспосабливаться к самомнению апологетов западного рыночного общества и демократии: к национал-социалистическому уничтожению евреев. Холкост не только потому вписывается в историю становления товарного общества, что он был создан при помощи современных средств; и «антисемитское объяснение мира» следует понимать как специфический продукт современности. (На том, что современный антисемитизм как по сути, так и терминологически строго отличается от традиционной ненависти к евреям, настаивала ещё Ханна Арендт в своей книге «Элементы и истоки тотальной власти»). Более того, антисемитическое безумие указывает непосредственно на иррациональность самой фундаментальной формы общества, а тем самым — и на тёмный центр современного общества товара.
2.
Это указание может, на первый взгляд, немного удивить, в конце концов, оно бьёт в лицо не только потребностям в легитимации царящего демократического сознания, которое, как известно, не хочет признавать ни малейшей преемственности между национал-социализмом и последующими демократиями. Да и левая теория не смогла осветить внутренние связи между антисемитизмом, капиталистическим образом производства и современной массовой демократией.
То, что антисемитизм выпадает из традиционного анализа капитализма и, соответственно, умаляется либо до чистой идеологии отвлечения и поиска козлов отпущения, либо присовокупляется как дополнительная теория, ни в коем случае не вина самого вопроса, но слабость традиционного антисемитизма. Левые всегда предполагали последнюю причину общественного развития в классовой борьбе или в конкуренции больших общественных групп интересов.
Соответственно они привыкли сводить все идеологии и общественные течения к борьбе объявляемых центральными крупных общественных групп. В этих же социологических рамках антисемитизм можно понять ещё меньше, чем даже расизм (либо же ценой гротескного редукционизма). Доступ к анализу антисемитизма открывается лишь тогда, когда мы спускаемся на уровень ниже и делаем проблемой то, что традиционный анти-капитализм всегда систематически не замечал, собственно — товаро-общественная связь форм, которая всегда предшествует конкурирующим интересам и вообще формирует их. Антисемитское безумие не драпирует простых конкурирующих интересов, он, скорее, по сути означает проецируемый наружу страх конкурирующего субъекта перед самим собой.
3.
Товарное общество отличается, как известно, фундаментальным переворотом, который Маркс называл фетишизмом товарной формы. Общественные структуры проявляются в этой самой странной из всех мыслимых общественных формаций не непосредственно, как они, в общем-то, могут, т.е. как сплетение общественных связей. Общественное отношение же становится самостоятельным относительно своих человеческих носителей, проникает в покупные вещи как некогда Святой дух — в первых христиан на Святую Троицу, и превращается в их исконную характеристику. Его самая совершенная и самая осязаемая форма обнаруживает этот реальный парадокс в фетише капитала. Подчинение живого труда мёртвому проявляется как естественная способность капитала к самоувеличению. На основании власти стоимости деньги приносят, перефразируя Маркса, ещё больше денег столь же естественно как грушевое дерево даёт груши.
У товаров нет ног. Им по необходимости приходится держать себе владельца, чтобы добираться до рынка. Это обстоятельство, в то же время, ни в коем случае не подрывает товарную магию, но всего лишь ведёт к тому, что её мистерии над фетишизированной формой субъекта её слуг и их представителей повторяются. Товар является таковым только если его можно обменять на другие и всегда может свободно выбирать себя партнёра по обмену. С сужением их социального бытия к существованию как потенциальных или действительных представителей товаров (товара «рабочая сила» включительно) люди получают эти преимущества, а подчинение универсальному владычеству товарной формы превращает человеческих персонажей в собрание свободных и равных.
Священные принципы свободы и равенства, однако, не имеют ничего общего с тем, что люди добровольно признают друг друга одинаково ценными в своём разнообразии, или с уравнением реальных условий для отдельных конкурирующих субъектов. Свобода и равенство подразумевают лишь то, что все как субъекты рынка меряются одним масштабом, и каждый должен следовать лишь этому объективному принуждению и никакому личному отношению зависимости. Там же, где различное стрижётся под одну гребёнку, результат может заключаться лишь в строгой иерархизации измеренного. Конкурентная борьба беспрекословно отделяет успешных от не-успешных и увековечивает разделительную черту между ними.
Более того: как общественное отношение стирается в товаре и затвердевает в псевдо-качестве вещи, точно также и в мире свободу и равенства всякое поражение должно превращаться в личную неудачу, в качественный дефект потерпевшего поражение. Общественные связи, создающие проигравших, стал невидимым для восприятия субъектов и неэффективность товарного общества как порядка воспроизводства кажется недостатком проигравших. Либеральная идеология равенства, которая провозгласила каждого кузнецом своего счастья, тем самым превращается в свою противоположность. Это неверно не только на индивидуальном уровне, но и на коллективном. В конечном итоге, неполноценны все части мирового населения, которым объективность рынка не может выделить солнечного местечка, и которые не подчинились её заповедям столь же давно и беспрекословно, как белый человек.
Его преимущество в усваивании универсалистского диктата заставляет homo occidentalis сиять как истинного человека. И в то же время: нет света без тени. В открыто или скрыто расистски и сексистски обрамлённое самовосхваление издавна примешивается меланхолический момент, некое знание о жертве, которой требует приспособление к владычеству универсальной абстракции от белого человека. Женщина и южанин не только обесцениваются, в них вкладывается, одновременно, потерянная с товарно-общественной (само-) инструментализацией непосредственная связь с природой, которую нужно подчинить, использовать или даже немного обожествлять.
4.
Несмотря на приспособление к заповедям товарной логики, даже её любимые белые дети не защищены от того, что слепой товарно-общественный процесс обращается против них и становится и для них тоже кошмаром. Для гордого покорителя природы опыт, подобно части природы быть отданному для игры анонимным силам и структурно обнаружить себя, в принципе, в весьма похожей позиции, что и объявленные «неполноценными», является особенно травматическим. Эта травма вовсе не должна взрывать товарную субъективность и мышление в форме характеристик.
Шок может быть преодолён и на этом основании — а антисемитизм и является именно такой формой переработки. Там, где капиталистический процесс как монстр наваливается на самого белого мужчину или лишает его уверенности, конечно, причиной этой опасности не может быть личный недостаток, как у женщин или «цветных». Тем более логичным кажется обнаружить причину в тёмных проделках чужой социальной группы. Подобно тому, как сексизм и расизм экстернализировали внутреннюю и внешнюю природу, чтобы приписать её как особенную характеристику женским и не-белым «до-субъектам» и «полу-субъектам», так же теперь необходимо определить ужас товарной абстракции как дело отделяемого фантастического и одержимого злом сверх-субъекта.
Каковы имя и адрес этой предполагаемой вездесущей силы, которая символизирует собой теневую сторону современности, было ясным делом не только для нацистов, но и для широких общественных течений уже в подходящем к концу 19-м столетии: «Евреи — наше несчастье» (Трайчке).
На первый взгляд, представление, что определённая общественная группа, будь то евреи, велосипедисты или люди с веснушками, может быть сделана ответственной за абстракцию, охватывающую все общественные сферы, кажется абсурдным. Очевидно, речь идёт тут о механизме проецирования, выказывающим фатальную схожесть с симптомами психического заболевания. В то же время, этот бредовый образ — и благодаря этому факту он достигает своей общественной привлекательности и упорства, с которым он воспроизводится — соответствует структурному сумасшествию товарного общества. То, что целый общественный процесс абстрагирования принимает форму чего-то обособленного, не является антисемитским изобретением, а соответствует всего-то навсего повседневной товарно-общественной практике.
5.
Под властью абстракции стоимости все общественные связи сводятся к взаимоотношениям между частными производителями и, тем самым, к обмену абстрактными порциями труда. Всё, что хочет обладать общественным значением, должно стать товаром и, тем самым, воплощением абстрактного труда. Этот универсальный формирующий процесс, в то же время, может функционировать лишь тогда, когда при этом один специальный товар становится товаром всех товаров и поднимается над прочим товарным плебейством как универсальная величина.
Из товарного фетишизма неизбежно следует фетишизм денежный. Уже перевод общественных отношений в товарные означает их овеществление. Но именно потому, что этот базальный процесс овеществления в воцарении денег испытывает нечто вроде продолжения во второй степени, безумная фундаментальная метаморфоза ускользает от взгляда. Стоимостная абстракция принципиально существует вдвойне, с одной стороны — как общественный процесс, одинаково происходящий и отражающийся во всех товарах, с другой — в виде денег, выступающих помимо остальных товаров, чтобы быть посредником в их обмене. Непосредственная видимость второй производной формы проявления делает базальное отношение невидимым.
Эта проблема станет, возможно, яснее, если мы взглянем на двойственный характер товара как носителя обменной и потребительской стоимости. Как предмет потребления, так и предмет обмена товар подчинён общественному процессу абстракции. Как стоимость потребительская товар per se — общественная абстракция, ибо его специфическая полезность принципиально выпадает из системы общественных отношений и существует лишь как частное дело своего покупателя. Так как товар для производителя может обладать лишь потребительской стоимостью, будучи носителем стоимости обменной, то и его полезность — лишь абстрактная полезность. Чтобы быть продаваемым и быть признанным воплощением общественного труда, товар должен быть для кого-то и для чего-то полезен. Все подробности и всё дальнейшее не играет роли для отдельного капиталистического воспроизводства. Товарное общество соответственно не знает разницы между автоматическим оружием, диетическими пирогами и спортивными автомобилями, между войной, нищетой и богатством. Пока даны условия, при которых абстрактный труд может принимать форму продаваемых продуктов, их мир в порядке.
Содержащееся в товаре материальное само-равнодушие воплощённого труда встречается товару и его владельцу, в то же время, как внешняя, царящая над опосредованием при помощи всеобщего эквивалента сила, как узурпаторская власть денег. В буржуазном сознании эта диалектика однобоко разрешается в пользу ставших самостоятельными денег. Лишь здесь, как кажется, гнездится восхитительно-пугающая абстракция. Материальная сторона обращения, конкретное затрачивание абстрактного труда воспринимается, напротив, как чисто техническая, определяемая исключительно материальностью вещей сфера.
Эта странная констелляция издавна делала возможной замкнутую критику капитализма на почве капиталистической формы. От Рудольфа Штайнера до Сильвио Гезелля шарлатаны являлись толпами, связывавшие апологию формы товара с видением — для того, чтобы создать условия для счастливого рыночного общества, нужно (и возможно) упразднить логику самонацеллености денег.
6.
То, что общественная абстракция принимает в деньгах фетишистскую форму существующей помимо собственно продуктивных отношений величины, объясняет, почему абсурдная попытка персонифицировать и «биологизировать» эту отдельную, проявляющуюся как власть денег абстракцию вообще могла занять ранг воздействующей на массы трактовки мира. Одновременно с этим, и выбор объекта ненависти теряет на этом фоне свой случайный характер. Если бы речь шла только о том, чтобы вообще сделать негативно воспринимаемую абстракцию биологическим качеством одной группы людей, не было бы повода приписывать её вместо велосипедистов или носителей веснушек именно евреям.
Но если абстрактное уже можно увидеть в медиуме денег как мистическую конкретику и в нём изолировать, что может быть более логичным, чем выбрать для персонализации именно такую социальную группу, в которой абстракция как характеристика вещи скрещивается с абстракцией как с, якобы, расово-биологическим фактом именно потому, что этой группе уже традиционно приписывались особое отношение к деньгам. Или, цитируя из автобиографического романа «Михаэль» Йозефа Геббельса: «Деньги правят миром! Страшное высказывание, когда оно становится правдой. Сегодня мы погибаем от его реальности. Деньги, еврей, это — вещь и личность, которые друг с другом связаны».
Конечно, не каждый критик приносящего проценты капитала был открытым антисемитом (разумеется, это касалось на удивление многих из них, стоит вспомнить лишь столь различные фигуры как анархиста Прудона и автомобильного короля Генри Форда). Неверную изоляцию зла капитализма в деньгах (вместо того, чтобы критиковать капиталистические общественные отношения, а с ними и абстрактный «труд») можно, в принципе, помыслить и без того, чтобы автоматически замкнуть её в псевдо-социологической идентификации абстрактной общественной вещи с мифическим мета-субъектом «мировое еврейство».
Тем не менее можно по праву называть глубоко въевшуюся укороченную и изолированную критику денег (или приносящего проценты капитала) чем-то вроде «Политической экономии антисемитизма (см. об этом сочинение Роберта Курца «Политическая экономия антисемитизма. Обуржуазивание постмодерна и возвращение денежной утопии Сильвио Гезелля», в «Кризис» 16/17, 1995). Хотя мелкобуржуазная критика денег и может обойтись без антисемитизма, но антисемитизм без критики денег — едва ли. Без последней то, что обрело свою самую радикальную форму в нацистской идеологии, едва ли можно было бы представить.
7.
Критика выделенных из своих условий денег совпадает с обязательным утверждением «труда». Там, где всё плохое в капитализме исходит от денег как таковых, «труд», в чьей собственной абстрактности, на самом деле, следует искать последнюю причину самостоятельности денежной формы, кажется, напротив, здоровым обратным принципом, на котором покоится общество, и который следует освободить от империализма денег. (Мысль, которая, как известно, в сущности, совпадает с представлениями марксизма рабочего движения). Но и этого мало.
Рыночному субъекту деньги хотя и могут показаться жуткими, но при этом они остаются чем-то самим собою разумеющимся, естественнее воздуха, которым мы дышим. Посему критики самостоятельной логики денег вполне признали их экономическую необходимость, чтобы ещё более интенсивно обратиться против приносящего проценты финансового капитала. (Это касается, кстати, и Прудона. Его часовые талоны de facto имеют своей целью не столько упразднение денег, сколько установление запасной валюты). Пока деньги лишь выступают посредником в обмене товаров, их следует признать гениальным изобретением; там же, где они становятся узурпатором и обязывают истинных производителей платить оброк, они приобретают дьявольские качества — такова квинтэссенция этого образа мыслей.
Это сужение критики денег до отрицания приносящего проценты финансового капитала, однако, совместимо с внутренним конфликтом интересов промышленного и ссудного или финансового капитала. Тем самым фронтовая линия, как она была проведена марксизмом рабочего движения между капиталом и его предполагаемым врагом – «трудом», смещается. Капитал в его отрицательном смысле для анти-капитализма справа — только «сгребающий» капитал финансовой надстройки, в то время как «созидающий» (промышленный) капитал получает титул подразделения «труда».
Промышленный предприниматель оказывается чем-то вроде «управляющего само-рабочего», его прибыль – «платой предпринимателя», и ничто не кажется более логичным, как то, что «труженики ума» и «труженики руки» объединятся, чтобы вместе спеть гимн «труду» и выступить на охоту на неработающих, так называемых паразитов. Укороченная, фиксированная на процентах критика общественной абстракции подготавливает, тем самым, почву для всеобщей мобилизации для конкретно-материальной формы проявления этой самой абстракции (фордизма).
Это превращение укороченной критики капитализма в утверждение промышленного капитала и его «трудовых армий» завершил и обострил антисемитизм национал-социалистов. Тем, что оно биологически обращает лозунг о «сломе процентного рабства» (Готфрид Федер), антисемитское безумие делает относительным значение, которым обладают какие-либо реальные попытки манипуляции в кредитной и денежной системе, и делает так возможным своё восхождение к государственной идеологии. Все фантастические попытки на монетарном уровне, которые бы непременно привели к сбоям в функционировании капиталистической экономики, стали бы второстепенными или излишними, если бы программа «ариизации» сферы кредита и денег была соответствующим образом воплощена.
Если «еврей и деньги являются личностью и вещью, которые друг с другом связаны», то рекомендуется тем сильнее насесть на личность, чем менее рекомендуется по политически-экономическим причинам практически подступаться к вещи, т.е. манипулировать деньгами. Именно потому, что «коричневая революция», даже меряя по намерениям таких сумашедших мелких буржуа как Штрассер, Федер и Ко, революцией как раз и не была, но в любом случае намеревалась вести капиталистическую экономику бесперебойно дальше, стал возможен, в конце концов, Освенцим.
8.
Антисемитизм перекладывает весь общественный процесс абстракции в евреев, чтобы на них в виде примера и фантасмагорически исполнить то, чего практически не может быть: месть псевдо-конкретной стороны капитализма в отношении отделённой от неё абстрактной общности, освобождение от владычества общественной абстракции на почве товарного общества и без подрыва товарной субъективности.
Эта схема отмечает не только противопоставление «немецкого труда» и «еврейских денег». Она повторяется на различных уровнях. «Еврей» соответствует жуткому абстрактному и рефлексивному мышлению в отличие от уважаемого инструментально-технического разума; и этот фронт обнаруживается и в политическо-государственной сфере. Когда национал-социалисты хором называли Веймарскую республику и враждебные партии «еврейскими», то это указывало это на нечто большее, чем на просто инфляционное использование любимой этикетки.
Современное государство, которое может существовать лишь как особая инстанция и, тем самым, как вторая абстрактная общность (помимо денежной), навязывает товарным субъектам рамки их конкуренции тем, что противопоставляет их друг другу как абстрактных государственных граждан и правовых субъектов, не могло понравится мелобуржуазному анти-капиталисту. Оно считалось (и считается) лишь тогда уютным, когда удаётся снова привязать его к псевдо-конкретике нации (или этноса), и преодолеть типичное для буржуазной формы разделение на общество и государство посредством перевода общества в народ и последующего примирения государства и народа в народном государстве. Это, разумеется, может удастся лишь когда процесс абстрагирования, который считается предпосылкой конструирования государственности, заранее иллюзорно удаляется из народного государства и изолируется в фигуре «чужеродного». Истинный «чужеродец» был при этом не просто представителем другого, чужого народа, обладающего своим собственным национальным местом, а именно в народном смысле «лишённый условий» еврей, поскольку он здесь как и в любом другом месте мира мог быть со-гражданином лишь как абстрактный гражданин.
Провозглашаемое государство фюрера и его последователей, не смотря на терминологические отсылы, ни программно, ни в своей практике ничего общего с восстановлением старинных, якобы, более «органичных» отношений. Новый национал-социалистический порядок не ставил своей целью возвращение к обществу, которое в большинстве своих дел оставлено в покое государством-сторожем, и которое организуется само согласно сословным принципам. Он (порядок) был, более того и напротив, равносилен с широким импульсом огосударствления, который тут же делал любое общественное движение предметом государственного контроля и регулирования. Именно потому, что национал-социалистическая идеология крови и почвы не должна была легитимировать водворение сословных границ и корпораций, но мечтала о сплавлении общества в единое, идентичное с государством народное тело, она должна была быть последовательно антисемитской. И лишь преследование евреев и пролитая еврейская кровь подтвердили, что вообще существовало что-то вроде немецкой крови, и скрепили таким образом народное кровное братство.
9.
Исторический антисемитизм принадлежит современной истории. Он был как созданием идеологической реакции на массивные социальные конфликты находящегося на ускоренном марше товарного и трудового общества и одной из его идеологических форм установления. В этой второй функции он, бесспорно, уже стал ненужным. Это, в то же время, не означает, что антисемитизм потерял всяческое «материальное» основание. К сожалению, пред лицом тесной связи антисемитизма с внутрисистемным противоречием между «трудом» и деньгами нельзя не заметить, что сегодня возникают общественные конфликтные линии, на которых снова могут взойти антисемитские семена, да почти должны взойти.
В уже заканчивающейся «казино-капиталистической» эпохе структурной чрезмерной аккумуляции можно потрогать руками, как полузабытое внутрисистемное противоречие между деньгами и «трудом» снова используется и получает фантастическую популярность. Товарное общество исторгает всё больше людей как ненужных. В выздоровление никто больше поверить не может, но вопль о «работе», тем не менее, остаётся ultima ratio. Одновременно с этим, курсы акций несутся от одного исторического пика к другому, а финансовый капитал, кажется, не впечатлён симптомами кризиса и будет расти и процветать до окончания времён. Ни один «зелёный», социал-демократический или ориентирующийся на профсоюзы политик не может удержаться от того, чтобы немного не поблеять против общественной безответственности «спекулянтов» и беспомощно не потребовать (экономически бессмысленный) переход от портфолио-инвестиций к продуктивным промышленным инвестициям.
Что произойдёт сначала, когда, якобы, вечный бум акций закончится катастрофой и её последствия непосредственно отразятся на реальной экономике? В таком случае речь едва ли пойдёт лишь о «социальной безответственности» господ спекулянтов, но наверняка поднимутся многочисленные голоса, которые молниеносно пожелают найти лично отечественных за явно проявляющиеся симптомы краха капиталистического общества, чтобы объявить кризис их запланированным нападением на общее благосостояние (вместо того, чтобы поразмыслить о неприемлемости абстрактного «труда»). Путь же от травли против спекулянтов до травли против евреев, в свою очередь, короток. Если уже в Малазии, в стране, где антисемитизм никогда не играл сколько-нибудь значимой роли, правительство страны в связи с актуальным крахом извлекло из волшебной шляпы байку о «еврейском» денежном капитале, чего же ожидать в регионах мира, в которых антисемитский рессентимент обладает совсем иной историей.
http://www.krisis.org/1998/geldkritik-und-antisemitismus
1998 год. Перевод с немецкого.
Об авторе: Эрнст Лохофф — публицист, живёт в Нюрнберге. Один из издателей немецкого леворадиального журнала «Krisis».
Добавить комментарий